Мы публикуем стенограмму и видеозапись лекции кандидата филологических наук, старшего научного сотрудника Института востоковедения РАН, старшего научного сотрудника филологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова Светланы Бурлак прочитанной 24 января 2013 года. в рамках проекта «Публичные лекции "Полит.ру"».
Текст лекции:
Спасибо. Добрый вечер. Как сказал Борис Долгин, меня зовут Светлана Бурлак, и я расскажу о механизмах языковых изменений. Механизмы языковых изменений сейчас очень активно изучаются, на эту тему написано колоссальное количество книг, статей, но, тем не менее, как ни странно, удивительно большое количество народа об этом знает поразительно мало. И поэтому я решила хотя бы в какой-то мере, хотя бы отчасти эту лакуну заполнить и прочитать эту лекцию.
Итак, когда люди начинают размышлять о языковых изменениях, то им в голову приходят прежде всего такие идеи:
1). Что главное, что случается с языком, – это проникновение в него иноязычных слов в результате языковых контактов. Из всяких других языков мы назаимствовали кучу слов, вот язык и меняется.
2). Что главная составляющая языковых изменений – это появление новых слов в результате развития технологий. Например, не было у нас раньше микрофона, а теперь есть микрофон – и есть слово «микрофон», не было компьютера, а теперь есть компьютер – и есть слово «компьютер», язык изменился. Кстати, эти слова пришли к нам не из русского языка, так что опять получается, что происходят языковые контакты, и язык в результате них меняется.
Прежде чем перейти к следующим идеям, которые тоже приходят в голову, когда люди начинают думать о языковых изменениях, я хочу показать вам текст, написанный на русском языке примерно 800 лет назад (соответственно, это древнерусский язык). XII век, Владимир Мономах. Это отрывок из «Поучения» Владимира Мономаха. Да, хочу сразу предупредить: это не фотография текста, не копия и даже не орфографическая запись, а скорее практическая транскрипция, потому что я не хочу обсуждать особенности конкретной рукописи, а хочу просто продемонстрировать фрагмент текста на русском языке того периода, XII века. И я сейчас этот текст зачитаю (благодаря Андрею Анатольевичу Зализняку я могу это сделать с правильными ударениями). Итак:
Тура мя́ дъва | мета́ла |ˉ на розѣхъ | и съ конь́мь || оле́нь мя | оди́нъ | бо́лъ ||ˉ а дъва лоси | оди́нъ | нога́ми | тъпъта́лъ | а другы́и | рогома́ | бо́лъ || ве́прь ми | на бедрѣ́ | ме́чь |̄ отътялъ || медвѣ́дь ми | у колѣ́на | подъкла́да | укуси́лъ || лю́тыи звѣрь | скочи́лъ | къ мънѣ́ |ˉ на бедры | и ко́нь | съ мъною́ | повь́рже ||ˉ и богъ | неврежена́ мя | съблюде́
Всем ли этот текст понятен полностью без перевода? Поднимите руки те, кому он полностью понятен без перевода. А теперь опустите те, кто изучал древнерусский. Те, кто изучал древнерусский, скорее всего, просто знакомы с этим текстом, а так, как вы могли заметить, большинству народа без перевода этот текст непонятен.
Давайте я вам его переведу, воспользовавшись переводом Дмитрия Сергеевича Лихачёва (это, соответственно, XX век):
«Два тура метали меня рогами вместе с конем, олень меня один бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал. Вепрь у меня с бедра меч сорвал, медведь мне у колена потник укусил, лютый зверь вскочил ко мне на бедра и коня моего опрокинул, и Бог сохранил меня невредимым».

Если исходить из идеи, что язык у нас меняется за счёт проникновения множества иноязычных заимствований, – давайте добавим сюда все необходимые иноязычные заимствования, чтобы текст стал понятен. Есть ли какие-то иноязычные заимствования, которые были привнесены в русский язык и которые мы можем сюда добавить так, чтобы текст стал понятен? Нет.
Теперь давайте добавим сюда то, что привнесли в наш язык новые технологии. И тогда вместо подклада будет потник. Легче стало? Не так, чтоб очень, правда?
Вообще, надо сказать, что люди, которые не имеют лингвистического образования, считают главным, наиболее заметным в языке именно слова. Но посмотрите: со словами не произошло почти ничего. Если бы сейчас какой-нибудь реконструктор поехал с мечом на коне и нашёл бы таких приключений на свою голову (ну, туров он, пожалуй бы, не нашёл, – вернее, нашёл бы, но других, но это уже вопрос скорее не к языку, а к экологии), он бы мог рассказать об этом теми же словами, верно ведь?
Два тура... (ну, «метали» немножко нехорошо, но Лихачёв почему-то употребил, и ничего) швыряли (или «кидали», или «бросали») меня рогами вместе с конём. Олень меня один бодал, да два лося – один ногами топтал, другой рогами бодал. Вепрь... (ну, можно и «вепрь», если строить высоко поэтический текст, а так – скорее «кабан») мне на бедре меч… Вот «отътялъ», действительно, это слово из языка исчезло (заметим, что таких слов – две штуки на весь текст, вместе с «подкладом»). Медведь мне у колена потник укусил. Лютый зверь... (кто такой «лютый зверь», – это некоторая отдельная история, об этом есть работа Ф.Б. Успенского «Лютый зверь на Руси и в Скандинавии» // Славяноведение. 2004. Т. 2. С. 88-105) вскочил ко мне на бёдра и коня со мною поверг («поверг» сейчас не употребляется по отношению к таким вот обычным приметам: можно кого-то повергнуть в недоумение, например, – слово «повергнуть» ушло в более высокий регистр, стало более абстрактным; а с конкретными вещами мы не говорим «поверг», а говорим «уронил» или «опрокинул». Но слово всё равно осталось). Вместо «неврежена» будет «невредимым», с другим суффиксом. И соблюдаем мы сейчас не кого-то, а что-то, законы, например (то есть, это слово тоже приобрело более абстрактное значение).
Как мы можем заметить, со словами произошло очень немногое. Некоторые из них поменяли контексты употребления: например, метать можно сейчас молот или копьё на соответствующих соревнованиях, а метать кого-то – мы сейчас так не скажем. Какие-то слова ушли в другой регистр, но, в общем, со словами произошло не так уж много за 800 лет. А язык изменился – смотрите, как сильно. Что же поменялось? Поменялись правила того, как мы обходимся с этими словами, что мы с ними делаем, как мы их произносим, как мы их склоняем и спрягаем, как мы составляем из них предложения.
Ещё одна идея, которая тоже часто приходит в голову людям, далёким от лингвистики, состоит в том, что изменения в язык спускаются сверху: решил кто-то там, наверху, что теперь кофе будет среднего рода – так всё, теперь будет среднего, ужас и кошмар. Действительно, сейчас государственное телевидение, центральное радиовещание, центральные издательства, школа (и государственный школьный стандарт), газеты, издательства с корректорами и редакторами могут, казалось бы, проследить, чтобы язык не менялся. Можно себе помыслить, как бы такое влияние могло распространяться. Но на самом деле, даже при этом могучем аппарате серьёзно повлиять на язык всё равно не получится. Вот представьте, что вам кто-то скажет – очень строго скажет, и даже большим штрафом пригрозит, – чтобы вы в речи каждое безударное о (вот именно о, а не а) превращали бы не в а, как вы привыкли, а в у. Итак, вы дома встаёте...
Борис Долгин: … с крувати…
Светлана Бурлак: …Да, с крувати и хотите пужелать добруго утра… И вам всякий раз надо думать, где там что и как надо произносить. Я уверяю вас, никакие штрафы вас не остановят и не удержат от того, чтобы желать доброго утра так же, как вы желали и до того (и надеяться, что ваши думашние на вас не настучат). Если вас заставят перестать согласовывать по лицу глаголы в настоящем и будущем времени, – вы не сумеете этого сделать. Если вас заставят употреблять «один» и «этот» в качестве артиклей – вот прямо так, к каждому существительному приставлять либо то, либо другое, как в английском, – опять же, вы не сможете этого выполнить.
Но такие вещи происходят сами собой. Как мы видим, за 8 столетий язык меняется достаточно сильно.
Да, конечно, какие-то отдельные слова можно запомнить, можно всем рассказать, что надо говорить звони́т и ни в коем случае не зво́нит – и тихо наплевать на то, что бывшее вари́т теперь произносится только как ва́рит. У Грибоедова мы читаем:
Что радикальные потребны тут лекарства,
Желудок дольше не вари́т.
Или у Пушкина:
Печной горшок тебе дороже,
Ты пищу в нём себе вари́шь
Вари́т, вари́шь – это было нормальное ударение в те времена, а в современном русском языке есть только ва́рит и ва́ришь, никакого вари́шь ни в коем случае. Так же произошло с глаголами дру́жит, ка́тит, да́рит и многими другими (было дружи́т, кати́т, дари́т и т.д.), – а вот за звони́т зацепились, сказали, что, мол, зво́нит говорить нельзя. Ну, хорошо, все это выучили, так что через несколько веков будет правило перехода глаголов в другой акцентный класс (то есть, с другой моделью чередования ударения в разных формах), а глагол звонить будет исключением, – что ж, значит, судьба такая.
Можно заставить людей выучить, что толь и шампунь относятся к мужскому роду, а ни в коем случае не к женскому, они будут поправляться, и в письменном тексте у них это даже получится. Можно заблокировать какое-нибудь ударение, например, когда изо всех советских рупоров звучал «Гимн демократической молодёжи мира»
Помните?
Песню дружбы запевает молодежь,
Молодежь, молодежь.
Эту песню не задушишь, не убьешь!
Не убьешь! Не убьешь!),
... то эта песня сумела-таки задушить и убить ударение мо́лодежь – оно немножко побыло в языке, а потом сошло на нет.
Отдельные примеры такого рода есть, но провести изменения через всю языковую систему по указанию сверху – даже при столь мощных, как сейчас, рычагах влияния – всё равно не получается. А тут, как мы видим, изменения произошли, и их произошло много. Давайте посмотрим, какие изменения мы можем здесь увидеть, что́ в этом тексте не так, как у нас сейчас – в произношении, в чём угодно ещё...
Это вопрос к залу, на него можно отвечать.
Владимир: Мне кажется, что здесь повторение «один» – это что-то вроде артикля. Лось один ногами бодал…
Светлана Бурлак: Ну, я бы так не сказала. Здесь скорее противопоставление «один» – «другой»: один ногами, а другой рогами…Ещё какие идеи будут? Да, пожалуйста!
Голос из зала: …порядок слов…
Светлана Бурлак: Порядок слов, действительно, здесь достаточно сильно отличается от нынешнего. Если мы попробуем это сказать современным русским языком, то во многих случаях слова поменяются местами, это правда (кстати, поменяется порядок слов и при переходе от устного текста к письменному – можете сравнить аудиозапись этой лекции и её расшифровку; то, что было нормально в устной речи, в письменной нередко оказывается неприемлемым, и наоборот). А ещё?
Голос из зала: Нет, ну очевидно, что буквы другие…
Светлана Бурлак: Не только буквы, но и звуки другие. Я же специально сказала, что это скорее практическая транскрипция, а не орфография, и, когда я читала, то, думаю, было слышно, что некоторые звуки – другие. Возьмём, например, вот эту букву – Ъ («ер»). Это был особый гласный звук (примерно такой, который произносится после в в слове воротничок), и слово болъ читалось в два слога: бо-лъ. А буква Ь («ерь») обозначала похожий, но смягчающий гласный звук, так что слова меч и вепрь тоже читались в два слога: ме-чь, ве-прь. А ѣ («ять») – это здесь гласный звук типа «ие». Не знаю, насколько хорошо у меня получилось его воспроизвести, но должен он быть примерно таким. Таким образом, действительно, произношение изменилось.
Голос из зала: Извините, а «е» на конце – это звательный падеж что ли?
Светлана Бурлак: «Е» на конце бывает в звательном падеже, но тут он ни разу не попался. А ве-прь – это та же форма, как в современном русском языке вепрь. Просто теперь этот гласный (ь) выпал. Оба этих гласных – редуцированные Ъ («ер») и Ь («ерь»), выпали, это правда. Ещё что?
Голос из зала: Числа нет двойственного.
Светлана Бурлак: Да, у нас нет двойственного числа, а тут есть, посмотрите. Вот когда один ногами топтал, то окончание ами, поскольку ног у него четыре (у лося), а «другой рогами» – видите, окончание другое, ома? У нас одно и то же: ногами и рогами, а у них разное, потому что ног больше двух, а рогов ровно два, и здесь нужно употребить двойственное число. Да, и два лоси… Мы сейчас скажем: два лося. А тогда сказали бы дъва лоси, а если бы их было много, то было бы сказано лосие. Сейчас двойственное число исчезло. Ещё что?
Голос из зала: Ударение...
Светлана Бурлак: Да. Ещё?
Голос из зала: Глагол…
Светлана Бурлак: Да, глагол спрягается по-другому иногда. Хотя тут удивительно большое количество раз встречается прошедшее время такое же, как у нас, на л. И только в конце начинаются формы так называемого аориста: повь́рже и съблюде́. Действительно, глагол сейчас спрягается не так. Раньше прошедших времён было много: был перфект (на –л), имперфект, аорист, был ещё плюсквамперфект, от которого нам осталась формула жили-были. Форма л-причастия (жили) + глагол быть в прошедшем времени – это плюсквамперфект, «преждепрошедшее» время. А сейчас у нас осталось одно прошедшее время. Ещё что?
Голос из зала: Наверное, многие слова просто поменялись. Вот мя – «меня»…
Светлана Бурлак: Да, с местоимениями тоже нечто произошло. В древнерусском языке были такие маленькие безударные словечки (они называются энклитики). Смотрите: «оле́нь мя | оди́нъ | бо́лъ», мя – безударное. Сейчас подобная вещь, кстати, формируется заново: например, когда тебя произносится без ударения, то почти у всех получается тя, произносят я тя люблю. И потом, если обучаешь человека сценической речи, то иногда очень долго приходится говорить ему, что на сцене надо говорить не я тя люблю, а я тебя люблю. Но древнерусские местоименные энклитики, действительно, исчезли, осталось из них только ся. Они были для всех лиц, было мя («меня»), тя («тебя») и ся («себя»). А потом «мя» и «тя» исчезли совсем, а «ся» осталось, но приклеилось к глаголу. И оно теперь потому после окончания идёт, что раньше оно шло за словом, сзади. Так что приходится вводить термин «постфикс», потому что после окончания суффиксу вроде как нехорошо идти.
А тогда, в XII веке, ещё были энклитики дательного падежа: ми («мне»), ти («тебе») и си («себе»), соответственно. Эти энклитики исчезли совсем, от них ничего не осталось.
Ещё, может быть, кто-нибудь заметил из области произношения, что шипящие были мягкими: повь́рже, неврежена́ – ж и ш были мягкими, а теперь они стали твёрдыми.
Ещё, может быть, кто-нибудь заметил, что на конце творительного падежа у нас обычно стоит й, хотя ю тоже бывает (но, правда, теперь оно безударное: вот здесь съ мъною́ , а сейчас мы скажем со мно́й или со мно́ю).
Да, число склонений уменьшилось: лось тогда склонялся не так, как какой-нибудь князь. Некоторые глаголы изменили своё спряжение: теперь мы говорим бодаю, бодает, бодал, а тогда было – боду́, бо́лъ. Может быть, кто-нибудь из старшего поколения помнит про козу рогатую… Помните?
Идёт коза рогатая
За малыми ребятами,
Кто каши не ест, молока не пьёт,
Того…
Зал:Забодает!

Светлана Бурлак: Забодает. Получаются, как говорили у нас в детском саду, «нескладушки-неладушки». А на самом деле, это остаток того древнего времени, когда надо было сказать забодёт. И тогда понятно, почему так было, и понятно, почему этот текст передавался: здесь такое энергичное завершение – Того забодёт, забодёт, забодёт!, очень удобное для тех шутливых тычков, ради которых эта потешка и существует. А когда получилось такое вялое безударное завершение – забода́ет-забода́ет-забода́ет, – это уже не так хорошо и сейчас эта потешка уже не очень распространена. Но вот, пожалуйста, Владимир Мономах нам показывает, что да, действительно, раньше оно так и было: как веду́-ведёт-вёл, так и боду́-бодёт-бол. Кто-нибудь ещё что-нибудь хочет добавить?
Голос из зала: Запятые, а не точки…
Светлана Бурлак: Я же сказала, что это не орфография, а практическая транскрипция. От транскрипции странно требовать пунктуации. То есть, конечно, пунктуацию я могу тут расставить, натыкать запятых и точек, но в некоторых случаях это будет трудно сделать, потому что, действительно, предложение во времена Владимира Мономаха было устроено немножко не так, как у нас сейчас. Но пунктуация – это дело отдельное, к устному языку она имеет не очень много отношения, а о письменном языке я поговорю чуть позже.
А сейчас я хотела бы немножко подробнее остановиться на падении редуцированных, вот этих самых слабых гласных, которые назывались «ер» (Ъ) и «ерь» (Ь). «Ер» (Ъ) – это не смягчающий гласный, похожий на очень краткое о или очень краткое у, а «ерь» (Ь) – это смягчающий гласный, похожий на очень краткое и. Как они падали? Падали они постепенно, никто этого не замечал. Просто в некоторых позициях эти гласные иногда пропадали, подобно тому, как в современном русском языке пропадают иногда некоторые согласные. Такие примеры есь почти в каждой фразе, это сршенно обычное явление… Кстати, кто заметил, как у меня в предыдущей фразе это произошло дважды?
Голос из зала: Совершенно…
Светлана Бурлак: «Совершенно», да, я произнесла его как сршенно. А ещё что я сказала с выпадением согласного?
Зал молчит.
Светлана Бурлак: Хорошо, повторю: «такие примеры есь почти в каждой фразе».
Зал молчит.
Светлана Бурлак: И опять никто не заметил. Ещё раз, медленно: «такие примеры есь почти в каждой фразе»…
Голос из зала: Ещё есь вместо есть!
Светлана Бурлак: Да, ещё неплохо было бы ть произнести на конце слова есть. Но заметьте, что, пока я не произнесла это очень медленно, чётко и раздельно, никто не обратил на это внимания. Вот это очень характерная вещь для фонетических изменений: они происходят, и никто не замечает, как они происходят. Да, ещё один мой любимый пример – это слово «происхоит». Естественно, все так довольно часто говорят: «что бует», «что происхоит» и т. д. Если говорить медленно, то это странно и смешно, а если говорить быстро, то это обычно не замечается. Я, когда рассказываю о языковых изменениях, часто задаю вопрос так: «Вот, происхоят языковые изменения. Кто заметил, как у меня это произошло в предыдущей фразе?», – и в ответ такая же тишина, как сейчас на «есь примеры». Действительно, сть на конце довольно часто произносится с выпадением ть: «я приду в шесь пятнадцать», «температура тридцать шесь и шесь», – таких примеров много. Но с другой стороны, такие слова, как «ненависть», «совесть» или «честность» мне никогда не попадались с выпадением ть. Хотя, как знать, может быть, когда-нибудь оно выпадет и там.
В слове «честность» есть другое «т», которое выпадает всегда, – помните правило про непроизносимые согласные? Один иностранец, изучавший русский язык, жаловался, мол, почему два таких одинаковых слова «тесный» и «честный» записываются настолько по-разному (этот пример приводит В.А. Плунгян в своей книге «Почему языки такие разные», но не будем про иностранцев).
Почему так происходит? Потому что тот, кто говорит «тридцать шесь и шесь», обычно где-то в глубине души понимает, что на самом деле это ть в слове шесть вообще-то есть. Ну, где «глубина души» и что такое «самое дело», – это некоторый отдельный вопрос, но человек, произносящий это слово, считает, что это ть там есть. Слушающий же слышит то, что слышит, то, что реально было произнесено. Следующие поколения тоже слышат то, что слышат, и интерпретируют это так, как могут это интерпретировать. Если они никогда не слышали здесь ть, то с чего бы им вдруг решить, что оно тут есть?
А если они никогда не слышали на этом месте (во втором слоге слова болъ) гласного звука? Старшие-то думают, что они просто произнесли его нечётко (как я сейчас произносила слово «есть»), а на самом-то деле там есть этот звук, ъ. А младшее поколение слышит слово бол без этого звука и думает, что просто это слово оканчивается на л, – мол, оказывается, так бывает. И здесь тоже: меч вместо двусложного ме-чь – ну, без гласного на конце, так без гласного. Когда младшие произносят его без конечного гласного, старшие этого не замечают, потому что, по их мнению, это просто нечёткое произношение, – ничего страшного, подумаешь, мелочь. В итоге младшее поколение научается, что заканчивать слова на согласный – это хорошо и правильно, и так и надо. И с какого-то момента слова действительно начинают заканчиваться на согласные, то есть, начинается выпадение этих самых редуцированных.
Если посмотреть по рукописям, то можно увидеть, что сначала выпадают редуцированные в тех случаях, когда они не попадают в сильную позицию, в случаях типа кънига, мъного. В этих словах после к и после м соответственно был звук, обозначаемый буквой ъ («ер»). Но в сильную позицию он не попадает никогда, поэтому если его не произнесли, то никто про него и не вспомнит. А вот в случаях, когда (например, как вот здесь, в первом слоге слова тъпъталъ, или в суффиксе ък-, как в слове кусок – куска) этот гласный может попасть в сильную позицию, ошибок меньше, потому что там всё-таки понятно, что если куска – кусок, то значит, где-то «в глубине души», на каком-то там «самом деле» гласный между с и к всё-таки есть. Но потом постепенно и оттуда ъ исчезает, редуцированные гласные сливаются с гласными полного образования, на месте ь («еря») появляется е (которое потом может перейти в ё), на месте ъ («ера») появляется о. Сначала это только иногда – у кого-нибудь чуть-чуть проскользнёт случайно, а потом постепенно увеличивается частотность выпадения, всё меньше народу имеет возможность услышать полное произнесение слов со всеми этими гласными и, соответственно, люди забывают о том, что эти гласные вообще-то когда-то были. И в итоге мы имеем то, что имеем: на конце и перед слогом с гласным полного образования редуцированные выпадают, а перед слогом с выпавшим гласным редуцированные проясняются (полное правило несколько сложнее, но я сейчас в это углубляться не буду; к тому же, потом на него наложились ещё морфологические ограничения). Посмотрите: дъва > два, перед гласным полного образования ер выпал; на розѣхъ – на конце выпал ер; съ конь́мь – перед гласным полного образования (то есть, перед о) ер выпал, на конце выпал, перед выпавшим гласным прояснился – теперь произносится не в четыре слога, а в два – с конём. В слове тъпъталъ редуцированный на конце выпал; перед гласным полного образования выпал; перед выпавшим прояснился (получилось топтал) и т.д. Особое внимание хочу обратить на такие сочетания, как со мной. Здесь видно, что редуцированный в предлоге проясняется потому, что он оказался перед выпавшим ъ другого слова. Дело в том, что, когда язык меняется, то люди меняют отнюдь не словарные единицы, не слова, которые можно записать в словаре. Они воспроизводят то, что слышат в речи. А со мной (как и, например, ко мне) – это такое выражение, которое люди часто слышат целиком, и поэтому там редуцированные падают в соответствии с правилом: перед гласным полного образования выпадают, перед выпавшим проясняются, поэтому получается со мной (и ко мне).
Так вот, если мы привнесём в текст результаты всех этих изменений – редуцированные уберём, склонения и спряжения подправим на современный лад, – то тут как раз текст и станет понятным (собственно, мы получим почти что перевод Лихачёва).
Следующая идея, которая приходит в голову при обсуждении языковых изменений состоит в том, что «молодёжь язык портит». Поднимите руку, кто никогда с этой идеей не встречался! Таких нет. Хорошо, что меня сейчас не слышит Владимир Мономах. Если бы он смог меня понять без переводчика, ох, и обплевался бы он на то, как молодёжь испортила русский язык за прошедшие 8 столетий! Ну смотрите, какой ужас: редуцированные пали, «ять» совпал с «е», двойственное число исчезло, глаголы стали спрягаться более тривиально... Сколько всего испортилось! (Я даже не уверена, что у меня всё влезло на этот слайд.)
И вот так портили-портили, портили-портили... много веков портили – и получили... «великий, могучий, правдивый и свободный русский язык»! Тот самый, который, по словам И.С. Тургенева, вполне может служить поддержкой и опорой. Поэтому, если вам очередное старшее поколение в очередной раз скажет, что вы портите язык, что это ужас и кошмар, смело отвечайте, что это всё не так важно, что за последние многие века, тысячелетия и даже, я не побоюсь этого слова, десятки тысячелетий язык уже так испортили, что какое-нибудь там одно несчастное кофе среднего рода – это такая мелочь, которая на общую картину явно не повлияет. И главное – в конце концов, сколько ни порти, всё равно получается «великий, могучий, правдивый и свободный»!
Нередко языковые изменения представляют себе как деградацию. Действительно, смотрите: еры пали, конечные гласные отпали, правила чередования... Да, я не назвала их в числе изменений, а они были, даже у существительных, сравните рогъ и на розѣ, рогома и на розѣхъ – так сейчас нельзя, парадигмы существительных всё-таки унифицировались, так, чтобы согласные на что попало не заменялись: по твёрдости-мягкости ещё можно, а чтобы г чередовалось с з – в глаголе это ещё допустимо, а в существительном (в пределах одного числа) – нет. Да, ударение изменилось, про это я тоже ещё не сказала, смотрите, как было: нА розѣхъ, А дъва лоси и так далее. Изменилось не только место, где ударение стоит, изменились ещё и предпочтения: куда его можно ставить, а куда нельзя. Вот, например, в XII веке ещё можно было сдвинуть ударение на союз и: И богъ | неврежена́ мя | съблюде. Сейчас на и сдвигать нельзя, а на предлог можно, более того, появляются некоторые слова, у которых раньше нельзя было переносить ударение на предлог, а теперь стало можно. Группа исследователей под руководством И.Б. Иткина ведёт большую работу в этом направлении, и, может быть, скоро выйдет словарь таких сочетаний – существительного с предлогом, на который переносится ударение.

Теперь, кажется, я всё перечислила: получилось уменьшение, исчезновение, – ужас и кошмар, сплошная деградация! Но, на самом деле, не всё так мрачно. Изменения в языке – это не только потери, но зачастую и приобретения тоже. Вот, например, в русском языке со времён Владимира Мономаха сильно увеличилось количество согласных, потому что согласные обрели мягкие пары. Вот, например, [т’] или [м’] как отдельные сущности в XII веке не существовали. Вы скажете: «Как же так? Как же это – их произносить произносили, а как отдельные сущности они при этом не существовали?» А очень просто. Примерно так же, как у нас в современном русском языке произносятся, но не существуют как отдельные сущности огубленные согласные. Вот смотрите, если я произношу кошка или курица, округление губ начинается ещё на к (можете посмотреть на видео, поставив паузу перед началом гласного, и убедиться в этом сами), но кw как отдельная сущность в русском языке не существует. В некоторых языках Кавказа kw существует как отдельная сущность, а в русском – нет. Почему? Потому что ответственность за это округление губ несёт гласный (если гласный – это о или у, губы будут округляться, а нет – так нет), а что согласный получился с округлением губ – так он просто рядом стоял.
Так вот, если мы посмотрим на этот текст, на древнерусский язык, то мы увидим, что практически все слоги здесь – открытые, и всегда при каждом согласном есть гласный: либо смягчающий, т.е. «передний», либо «непередний», не смягчающий. Соответственно, когда гласный – передний, то согласный – мягкий, когда гласный – непередний, то согласный – твёрдый. И кто, скажите, отвечает за эту характеристику – «твёрдость-мягкость»? Может быть, гласный, а может, и согласный, – это каждый носитель языка решает для себя сам. Пока было так, всё было прекрасно. Но потом падают редуцированные – и появляется много слогов, где мягкость есть, а гласного дальше нет, он выпал. И вот с этого момента всем становится окончательно ясно, кто же отвечает за твёрдость и мягкость. И с этого момента мягкие согласные существуют как отдельная сущность.
Так что теперь согласные русского языка можно описать вот так <показывает таблицу на слайде> (сразу скажу, что это не единственный возможный способ описания, в некоторых местах там возможны варианты). И, таким образом, мы видим, что в результате изменения чисто произносительного (послабее стали произноситься гласные), произошло крупное системное изменение: количество согласных резко увеличилось. Теперь у всех согласных есть мягкие пары, и гласные теперь за мягкость не отвечают – за мягкость отвечают согласные.
Единственно, ж и ш не обрели пар. Они были мягкие, а пар у них не сложилось, поэтому мягкость у них оказалась признаком избыточным, в некотором смысле лишним, её можно было воспроизводить, а можно было и не воспроизводить, или воспроизводить нечётко. И вот так её воспроизводили всё менее и менее чётко, согласные эти становились всё твёрже и твёрже, и, начиная с некоторого века, когда мы видим записи людей неграмотных (не обучавшихся долго письму, не переписывавших текстов), там обнаруживается колоссальное количество жы и шы через ы.
Но люди грамотные, которые привыкли к виду письменного текста, таких ошибок не делали, потому что, когда ж и ш только начинали отвердевать – это было слишком незначительное изменение, чтобы из-за него менять сложившиеся привычки письма: ну, чуть-чуть они не очень мягкие, но мы же привыкли писать жи и ши! Ну не настолько же твёрже мы произносим эти согласные, чтобы сейчас прямо букву менять! Пишем, как писали, а говорим – ну, как говорим, так и говорим. И вот так «пишем, как писали», «пишем, как писали»… Уже давно ж и ш отвердели совершенно, а мы всё пишем, как писали – и учим в школе, что «жи и ши пиши с буквой и». Это к вопросу о том, что письменная традиция – это традиция отдельная от традиции устной, и иногда они меняются независимо друг от друга. Иногда бывает так, что проводится орфографическая реформа и письмо приводится в соответствие с произношением. Некоторые языки это любят, например, немецкий, другие не любят, как, например, английский, и тогда произношение расходится с правописанием всё сильнее и сильнее.
Итак, мягкость постепенно добирается до всех согласных, даже до таких согласных, как г’, к’ и х’, хотя… Например, м и м’ мы легко противопоставим (мал и мял, мол и мёл), т и т’ – тоже (тёмный и томный), а вот х и х’ противопоставить не так легко, поэтому надо ли х’ выделять как отдельную сущность, – это некоторый вопрос. Некоторые исследователи говорят, что не надо х’ выделять как отдельную сущность: есть, конечно, слова типа имени Хюльда, но насколько они русские, стоит ли их считать? Именно поэтому я и говорю, что таблица на этом слайде – это не единственно возможный способ описания системы русских согласных. Но тем не менее, посмотрите, что получилось: пали редуцированные – появилась мягкость.
И тут обнаруживается следующее: система гласных в результате получилась уж очень странная: есть верхние гласные и и ы (которые стали одной сущностью, потому что за мягкость теперь отвечают согласные), у, которая бывает после твёрдых и после мягких, а, которая тоже бывает после твёрдых и после мягких, а вот в среднем подъёме – что-то странное: после мягких – е, после твёрдых – о, но не всегда. После того, как отвердели шипящие, после твёрдых тоже иногда бывает е: например, в слове шесть. И тут уже следующее поколение оказывается в некотором недоумении. Признак огубленности, характерный для этих гласных, у и о, – он смыслоразличителен или нет? Гласные верхнего подъёма говорят, что да, а среднего – что нет. Но такого не бывает, должно быть уж либо «да», либо «нет». И в какой-то момент решили, что таки «да». Такая вот асимметрия системы – это источник языковых изменений. Соответственно, в какой-то момент появляется о после мягких согласных. После мягких (не перед мягким) е (настоящее е, не из «ятя») переходит в о. Поэтому получаются формы типа тёмный (м здесь тоже отвердело в какой-то момент), получаются формы типа конём (где тоже м в какой-то момент отвердело), формы типа пёс, формы типа вёл, мёл, формы типа всё, моё, где о фигурирует после мягких.
«Ять» сливается с «е», и получается такой хороший треугольник гласных – это устойчивая симметричная система, она есть во многих языках. Система преобразуется из более косой в менее косую, потому что человек, овладевая языком в детстве, не вызубривает его наизусть, а достраивает, и всякий раз он должен понять, что в произношении является главным признаком, а что второстепенным, что является признаком, всегда присущим данному звуку, а что является обусловленным контекстом. И поэтому действительно, если какая-то система становится слишком косой и понять её становится непросто, то такая система несколько преобразуется и становится менее косой, что мы сейчас и наблюдаем.
Но теперь возникает следующая асимметрия в системе: все гласные могут быть и после твёрдых, и после мягких, а е после твёрдых бывает только после ж и ш. Но, на самом деле, не только: есть ещё множество заимствований с е после твёрдых согласных, и это всё более и более распространяется. Раньше было так: если заимствование освоенное, то е смягчает согласный (как, например, в слове тема), а в неосвоенных заимствованиях смягчения нет (как в слове теннис). Но теперь всё несколько изменилось, например, слово теннис стало вполне освоенным, но смягчения в нём не появилось. Это значит, что ограничение на освоенность снято; теперь возникли даже минимальные пары: например, метр (мера длины) и мэтр (учитель, почитаемый авторитет). Чем дальше, тем больше появляется записей с буквой «э» после согласных, типа «Гэндальф» (чтобы не читали [г’]ендальф), и это путь к окончательному закреплению противопоставления г ~ г’. Действительно, в имени Гена произносится мягкое г’, а в имени Гэндальф – твёрдое г, так что перед одним и тем же гласным эти согласные оказываются противопоставлены по твёрдости-мягкости.
Ещё один пример приобретения – это будущее время. В XII веке будущего времени не было. Как-то не принято было тогда говорить о будущем в утвердительной модальности. Как это – «я пойду»? Что значит «я пойду»? Я хочу пойти, а пойду или не пойду – это уж как выйдет. Человек предполагает, а располагает сами знаете, кто. Но сейчас мы вполне спокойно говорим о будущем. Вот вы в какой-то момент прочитали сообщение, что «будет лекция Светланы Бурлак на Полит.ру», вы сказали своим знакомым: «Я пойду на эту лекцию». И не имелось в виду, что, мол, «как фишка ляжет», верно? И когда я говорю, что буду читать лекцию, то не имеется в виду, что я, может быть, случайно окажусь читающей лекцию, а может и не окажусь. Нет, я вполне твёрдо знаю, что лекция назначена на 7 часов, и это значит, что я сюда приду и буду её таки читать. И, как вы видите, это вполне оправдывается. Но без нормального будущего времени рассуждать о таких вещах неудобно. И в истории русского языка, как и в истории очень многих других языков, будущее время постепенно появляется. Сначала его нет – в древних языках это довольно-таки распространённый случай, когда есть форма условного наклонения («если то-то и то-то, то...») и она же работает будущим временем, используется также для выражения того, что что-то будет в будущем (поскольку оно, может быть, будет, а может, и нет, бабушка надвое сказала).
Голос из зала: Можно уточнение?
Светлана Бурлак: Да.
Голос из зала: Вот когда Вы говорите о русском языке, Вы имеете в виду язык, из которого вышли русский, украинский, белорусский?..
Светлана Бурлак: Я имею в виду тот язык, который является предком нашего ныне существующего языка. Кто из него вышел ещё, я в данный момент оставляю за скобками.
Голос из зала: Ну, в те времена... русский, украинский и белорусский...
Светлана Бурлак: Смотря в какие времена... Когда именно были те времена, когда их можно было считать единым языком, про это разные учёные думают по-разному, и я не хочу сейчас в это вдаваться, потому что про это можно говорить долго, а я в данный момент хочу говорить о другом. Тот язык, о котором я говорю, – это предок нашего нынешнего языка, того, на котором мы сейчас говорим. В XII веке он выглядел вот так, а за 800 лет всё несколько изменилось.
Так вот, в древних языках довольно часто бывает, что будущего нет, и вместо него работает условное наклонение. В древнерусском было как: можно было выразить будущее настоящим временем, а можно было – аналитической конструкцией, например, с глаголом хотеть, или с глаголом начать, или с глаголом иметь (тогда этот глагол спрягался некоторым хитрым образом), посмотрите на примеры на слайде:
Како азъ хочю инъ законъ прияти единъ а дружина сему смѣятися начнуть
Аще кто не приступить с утра предатися имамъ печенѣгомъ
(Это переводится так: «Если никто к нам с утра не придёт, то тогда придётся нам предаться печенегам»)
Разные глаголы имели разные оттенки значения: начать имел оттенок начинательности, хотеть – оттенок желательности («я хочу, чтобы это произошло»), иметь – оттенок неизбежности действия. Ещё были глаголы стать, быть, почать, даже пойти иногда было. Поначалу это были просто свободные сочетания.
Аже будеть търговати смолянину съ немьчинцемь...
Можно было взять не инфинитив, а форму прошедшего времени, и тогда получается «преждебудущее» время:
Оже ся гдѣ буду описалъ или переписалъ или дописалъ чтите исправливая
(Здесь, кстати, мы можем видеть ся в роли энклитики, которая ещё не приклеилась к глаголу. Перевод: «Если окажется, что я где-то описался или что-то переписал или дописал, то исправляйте при чтении». Это приписка писца к одной из рукописей.)
Голос из зала: А разве «немец» не через «ять» пишется?
Светлана Бурлак: В этих примерах – уже не практическая транскрипция, а цитаты из конкретных памятников, они более позднего времени, и там бывает, что вместо «ятя» пишется е.
Таким образом, глаголы хотеть, иметь, начать, быть, стать как бы начали между собой соревнование – кому быть показателем будущего времени? Кто выиграет это соревнование, было, надо сказать, совершенно неочевидно. В разных языках выигрывают разные. Например, в английском языке, как и в греческом, и в болгарском соревнование выиграл глагол со значением «хотеть». Английское will – однокоренное (на индоевропейском уровне) русскому слову воля. И можно найти в истории английского языка тот период, когда семантика желательности ещё в этом will вполне отчётливо присутствовала; кроме того, по-английски можно сказать strong will «сильная воля». Так что will – это, действительно, был глагол «хотеть». В греческом тоже можно проследить по памятникам, как глагол «хотеть» выигрывает эту гонку. И в болгарском тоже. В немецком выиграл глагол «становиться» (werden), в романских языках – глагол «иметь». Если мы по-французски говорим: qui vivra verra (буквально: «кто будет жить, будет видеть») – «поживём, увидим», то вот это а – остаток от латинского глагола habeo («имею»). «Кто имеет жить, имеет видеть» – буквально так было бы по-латыни, но впоследствии слово «иметь» приклеилось к глаголу – и вот что получилось. В украинском тоже «иметь» выиграл эту гонку: ходитиму значит «я буду ходить». В нынешнем английском в состязание вступил глагол «идти»: Ι’m going to do something буквально значит «я иду делать что-то», а на самом деле – «я буду делать что-то». А в русском выиграл глагол «быть».
В основе такого изменения лежит реинтерпретация. В какой-то момент появляются контексты, где уже семантика, например, желательности не столь выражена (даже, скорее, её вовсе нет), посмотрите на последний пример:
Оуже хочемъ померети от глада а от князя помочи нѣту
Понятно, что «померети от глада» никто, в общем-то, не хочет. А хотят они скорее помощи от князя, чтобы, наоборот, не помереть.
И когда появляются такие контексты, то уже можно видеть, что глагол – в данном случае хотеть – превращается просто в показатель будущего времени. Когда сначала его оказывается можно употреблять в тех случаях, когда никто ничего такого не хочет, как в данном контексте, потом можно употреблять с неодушевлёнными предметами и вообще с чем угодно, – вот тогда он уже становится просто показателем будущего времени. В русском языке глагол «хотеть» пытался двигаться в этом направлении (и мы это видим в последнем примере), но у него ничего не вышло, выиграл глагол «быть», который первоначально имел значение примерно «так выйдет, так случится», как в одном из предыдущих примеров: «ежели случится торговать смолянину с немчинцем, то тогда...».
Ещё один пример подобного переосмысления – это английский глагол, который в современном языке выглядит как can («мочь»). Если мы посмотрим на него в древнеанглийском, мы увидим, что это глагол «знать» – так же, как и его родственник, немецкий глагол kennen. Он значит «знать кого-то», «знать что-то»: можно «знать Писание» с этим глаголом, можно «знать какой-то язык» с этим глаголом – и так с любыми существительными, но ещё и с некоторыми глаголами. Например можно «знать писать» (как по-русски знать грамоте, в смысле «уметь писать»), можно «уметь читать», «уметь охотиться» и ещё несколько таких сочетаний. Следующие поколения, соответственно, решают, что речь идёт об умении, и глагол, который в современном языке выглядит как can, становится в какой-то момент глаголом общечеловеческого умения. Во времена Чосера он уже употребляется с глаголами в гораздо более широких контекстах, и субъектом этого действия может быть не только человек, но и глаза, сердце, мудрость, красота, книга. И это уже шаг к следующему переосмыслению: если книга «умеет» что-то там, то это значит, что она просто это может. И, соответственно, уже в XVI веке появляются контексты, когда «корабль не умеет выдержать больший вес» и так далее. Таким образом, это уже не глагол «уметь», а глагол общей возможности. Дальнейший путь понятен: дальше происходит фонетическое сокращение, в современном английском этот глагол нередко произносится как [kŋ] или даже просто [ŋ], потому что в такой ситуации, когда слово употребляется часто и становится частью какой-то конструкции, оно, во-первых, появляется часто, во-вторых, появляется предсказуемо, и, в-третьих, почти никогда не попадает под логическое ударение, где бы его можно было произнести не бегло (и наполовину сжевав), а целиком, полностью, чётко и внятно. И, соответственно, такие слова подвергаются сокращению. Вот, например, упоминавшееся выше going to сокращается в разговорной речи до gonna, когда уже неважно, что там есть корень go и суффикс ing, да ещё и to, – говорится просто gonna, и этого достаточно. На самом деле, так происходит потому, что когда мы распознаём звуковой сигнал, то если какой-то сигнал распознавался достаточно часто, то тот ансамбль нейронов, который отвечает за его распознание, уже столько раз активировался вместе, что для его активации уже много не надо, и одного [ŋ] может оказаться достаточно для того, чтобы активировать всю идею can. (Для знакомых с нейробиологией скажу, что это правило Хэбба.)
Но вернёмся к русскому языку. Итак, соревнование за право быть показателем будущего времени выиграл глагол быть. Семантика «так выйдет что», «так вот случайно получится» стёрлась (для показателя будущего времени это лишнее), осталась у нас только семантика будущего времени.
... И теперь в нашей системе появилась дырка. Смотрите: глаголы с приставками и без приставок вообще-то ведут себя одинаково (иду – идёшь, войду – войдёшь), – приставили приставку, а остальное всё осталось, как было. Вроде бы всё отлично: иду – шёл, войду – вошёл; шёл – шедший, вошёл – вошедший; иду – идущий, войду... А на этом месте в системе дырка. Ну и, конечно, если в системе есть дырка, то появляется хороший шанс её заполнить, – и она заполняется: «войдущий в историю футбола» (это цитата), «вот-вот подешевеющий «Москвич»» (это ещё одна цитата, тоже из газеты). Понятно, что это всё из разряда «проскользнуло по случайности», корректор с редактором не заметили. Но, согласитесь, один булка или я идёшь даже по случайности ни у кого проскользнуть не может. А вещи типа войдущий – могут. Это значит, что в данном пункте наш язык уже готов измениться.
Вообще, надо сказать, что язык – это система пропорций. Те, кто был на моей лекции по происхождению языка, уже видели похожий слайд. (Тем, кто знает, что такое «ларингал», могу предложить в качестве неизвестного слова «аномалокарис».)
автобус : автобусам =
крокодил : крокодилам =
тигр : тиграм =
ларингал : ?
Итак: «не специалист я по этим…» Чему?
Из зала: Ларингалам?
Светлана Бурлак: Да, «... ларинга́лам». Даже тот, кто видит или слышит это слово в первый раз, всё равно не затруднится достроить недостающую форму. И вот это очень существенно: когда мы выучиваем язык в детстве, мы выучиваем не столько формы, сколько в значительной степени подобные порождающие алгоритмы, которые позволяют нам впоследствии порождать дальнейшие формы. Но дети не всегда достраивают точно. Вот, например, один ребёнок сказал: «Сейчас я отведу тебя в пещеру к лефам» (пример из лингвистической задачи М.А. Даниэля). Как вы думаете, кто такие «лефы»? Да, конечно, «лефы» – это львы. Такая же достройка: автобус – автобусам, ле[ф] – лефам. И это, кстати, показывает, что формы типа львы или львам (нетривиальные формы множественного числа), запоминаются, а не достраиваются. Кстати, что касается «ларингалов» или «аномалокарисов» – заметьте, никто не предложил форму ларинга́льям (как стульям) или ларингаловья́м (как сыновьям). Таких идей ни у кого не возникло, и это правильно, потому что правило у нас такое: если не знаешь слова, то склоняй его по тривиальной модели (а нетривиальные модели надо запоминать).
Но система может быть достроена неверно, особенно, если в системе есть лакуна. Говорящие избегают какого-то выражения – вот, например, вместо войдущий говорят который войдёт. Можно сказать который шёл и шедший, который вошёл и вошедший, который идёт, который войдёт, – казалось бы, любое такое придаточное хорошо преобразуется в причастие. А вот, оказывается, не любое. Но те, кто ни разу не слышал этого причастия будущего времени, не знают, что это преобразование запрещено, и вполне могут решить, что это просто один из возможных вариантов (а что второго варианта они не слышали, – это вполне могло быть случайным). До какого-то момента работает привычка: если я этого не слышал, то я и не буду так говорить. Но до какого момента привычка будет работать, а после какого – перестанет, непредсказуемо. Когда она перестанет срабатывать, дырка будет заполнена.
Ещё один источник языковых изменений – это разная частотность. Я уже говорила, что достраиваются правила того, как надо обращаться с разными словами. Соответственно, если разные части прежнего правила встречаются с сильно различающейся частотностью, так что один из вариантов воспринимается как обычный, а другой как особый, то данных для выведения правила в полном виде оказывается недостаточно. Если особый вариант встречается достаточно часто, чтобы быть твёрдо запомненным, то будет лексическое исключение, а если реже, то он будет вытеснен обычным вариантом. Вот, например, в древнерусском было так называемое склонение на *о, предок современного второго склонения, и склонение на *i, предок современного третьего склонения. В склонении на *i были слова не только женского, как сейчас, но и мужского рода, например, к нему относилось слово гость. Сначала в склонении на *о (в его мягкой разновидности) были слова с исконно мягкими согласными в исходе основы, а в склонение на *i попадали слова, у которых мягкость была обусловлена гласным ь, так что можно было эти склонения различать. Но когда мягкость стала фонологична, когда все согласные стали мягкими в равной мере – не потому, что гласные рядом, а просто по сути своей, – это различие стёрлось. С развитием аканья стёрлось и различие между окончаниями родительного падежа. В предложном падеже поменялось окончание: сейчас мы скажем о князе, но аканье и здесь стирает нам границы, так что в итоге остаётся только вот эта строчка – дательный падеж, – где есть различия. Соответственно, различие проявляется слишком редко – и мужской род склонения на *i расформировывается: одушевлённые слова уходят в тип склонения на *о, и теперь гостя мы склоняем так же, как и князя (так же мы склоняем и лося, который фигурировал на одном из предыдущих слайдов), – а слова неодушевлённые обычно меняли род, но оставались в третьем склонении. Например, сменило род слово тень: раньше оно было мужского рода, и от него тогда образовалась уменьшительная форма тенёк. Вообще, уменьшительные обычно сохраняют род: стул – стульчик, колесо – колёсико, рука – ручка, лапа – лапка, – род сохраняется. А уменьшительное от слова тень почему-то не те́нька, а тенёк. На самом деле, потому, что раньше это слово было мужского рода. А теперь просто все уже привыкли, что тень – тенёк. В третьем склонении осталось только одно слово мужского рода. Кто знает, какое?
Голос из зала: Путь.
Светлана Бурлак: Путь. Правильно. Но надо сказать, что некоторые диалекты устраняют эту аномалию либо в одну в одну сторону, либо в другую. Помните, как Баба-Яга у Л. Филатова (в «Сказке про Федота-стрельца»), говорит:
Ну, случайно, ну, шутя
Сбилась с верного путя.
Это устранение в пользу о-склонения. Есть вариант устранения в пользу женского рода при оставлении в i-склонении, носители таких диалектов могут сказать вам: «Ты ничего путью не знаешь».
И это, кстати, иллюстрирует ещё один важный принцип языковых изменений: всё время какие-то хвосты остаются, вроде того же тенька, всё время, как в сказке говорится, «нос вытащишь – хвост увязнет» – в одной подсистеме наведёшь порядок, в другой возникнет дисбаланс. И это тоже показывает, почему нельзя спускать языковые изменения сверху: потому, что всего не учтёшь, язык большой.
Подобным же образом меняется спряжение у глаголов: дольше всего сохраняются в исходном виде во-первых, формы очень частотные, которые мы столько раз слышали, что их уже не надо достраивать, мы их просто помним. И если оказывается, что они спрягаются как-то необычно, мы может обратить на это внимание только в школе, когда вдруг окажется, что глаголы дать и есть, – разноспрягаемые, что у них не такие личные окончания, как у говорить или читать: говор-ю, чита-ю, но да-м. А так – говорили и говорили всю жизнь дам, ем, – и никаких проблем не замечали. Во-вторых, дольше всего сохраняются в исходном виде слова сверхредкие, которые заучиваются как курьёз. Например, слово узреть: те, кто его знает, знают и то, что его форма 3 лица – узрит, а не узреет, например.
Изменения в одних частях системы могут вызывать изменения в других её частях. Мы уже видели, к чему привело падение редуцированных. А вот ещё одна история из серии «не было гвоздя, подкова пропала». Началось всё с того, что музыкальное ударение сменилось силовым. Казалось бы, какие мелочи, просто ударение. Но оказалось, что безударные слоги...
Борис Долгин: Прошу прощения. Надо бы ввести понятия «музыкальное» и «силовое» ударение.
Светлана Бурлак: Музыкальное ударение – это такое ударение, когда ударный слог некоторым образом выпевается, с некоторой интонацией, а силовое ударение – когда интонация зависит от логического ударения, от того, вопрос это или утверждение или ещё от чего-то подобного, но не от самого слова, так что в одинаковой синтаксической (и не только синтаксической) позиции интонация, с которой произносится ударный слог, всегда одна и та же, и ударный слог просто громче, сильнее, длиннее, чем безударный. Соответственно, безударные слоги стали слабыми. Это прекрасно, но среди безударных слогов оказались окончания, и окончания перестали различаться. А окончания различали падежи и спряжения – и падежи и спряжения исчезли. Но если исчезли падежи, пришлось распространить предложные конструкции, потому что падежи в языке имеют определённую функцию. Они могут показывать синтаксическую роль, так что, если падежи теперь этого не делают, её должен показывать кто-то другой – и распространяются предлоги. При глаголе стали обязательны местоимения: раз окончания теперь больше не показывают спряжение, значит, в этой роли должны работать местоимения. И ещё фиксируется порядок слов, потому что только порядок слов может нам сказать (в отсутствие окончаний), кто кого любил или кто кого убил.
Голос из зала: По-английски, да?
Светлана Бурлак: Это было в разных языках, в романских, например.
Голос из зала: Кроме русского…
Светлана Бурлак: Нет, с русским языком такого не произошло, у нас окончания пока живут. Может быть, через несколько столетий они и умрут, но на наш век хватит. Так что мы можем себе позволить роскошь свободного порядка слов!
Да, ещё, о чём я обязательно хочу сказать прежде, чем закончу, это об изменениях под влиянием письма. Когда письмо было достоянием немногих, то оно мало влияло на язык, потому что те немногие люди, которые умели писать, не могли распространить свои языковые привычки на всех говорящих. Но теперь, когда грамотность становится всеобщей, когда буквы окружают нас с самого раннего детства, теперь в качестве «самого дела», того, которое «в глубине души», начинает фигурировать орфографический облик слова.
В начале XX века в Москве была восстановлена такая система чередований ходить – ходит, катить – котит. Безударный гласный (в акающем диалекте) тут одинаковый и, конечно, чередуется он с одним и тем же гласным. В известной песне «Яблочко» один из куплетов выглядит так:
Эх, яблочко, куды ж ты котишься?
В губчека попадёшь – не воротишься!
Рифма с воротишься показывает, что произношение было именно котишься. То есть, такая форма была – песня «Яблочко» нам это удостоверяет. Это была такая достройка системы, такая систематизация в акающим говоре.
А потом все стали грамотные – и все привыкли, что оно так пишется: катить, – и теперь мы говорим катит. Почему мы говорим катит? Потому что мы привыкли, что там же «на самом деле» а, – в качестве «самого дела» фигурируют буквы.
И поэтому очень плохо сказывается на грамотности, когда детей заставляют писать фонетическую транскрипцию. Нынешние дети – они ведь привыкли к буквам, буквы окружают их повсюду: книжки с буквами, вывески на улицах с буквами, коробка с игрушками – так и на ней буквы написаны. Если на коробке написано КУБИКИ, то невозможно написать «кубеки». И так действительно никто не пишет. В каком-нибудь другом слове, которое нигде не видели, могут написать неверную букву, но «кубеки» не напишут никогда, потому что «кубики» все видели на коробке с игрушками. И когда вдруг после этого, после всех этих слов, визуально запомненных, вдруг начинают людям говорить, мол, вы послушайте, что вы произносите! Вы слышите совсем не то, что вы видите! А давайте мы теперь напишем, что вы слышите, а не то, что вы видите! А теперь давайте, вот от того, что мы записали, что вы слышите (а не то, что вы видите), перейдём к тому, что вы должны записать так, как вы должны это видеть. На этом месте у людей случается когнитивный диссонанс, и грамотность падает.
Если такого не делать (или если человек успевает начитать достаточно к школе, чтобы на него уже эта фонетическая транскрипция не действовала), то тогда получается то, что в обиходе называется «врождённая грамотность». Человек может не уметь писать эту фонетическую транскрипцию, не знать, где там звук звонкий, а где глухой, но он помнит, как слово выглядит, картиночку такую помнит – и пишет. Более того, знаете, как «врождённо грамотные» люди проверяют, как слово пишется, если вдруг они помнят неточно? Они пишут оба варианта, и один из вариантов немедленно вызывает у них омерзение. Они его замазывают густо-густо – не так, как в школе просят, чёрточкой аккуратненько зачеркнуть, – а именно густо-густо, до исчезновения образа, для того, чтобы разрушить этот зрительный образ, который вызывает столь сильное отвращение. Как вы понимаете, тем, у кого неправильное написание вызывает отвращение, гораздо проще писать грамотно. Только для этого надо не писать фонетическую транскрипцию, потому что иначе какое-нибудь слово шить мы будем в транскрипции писать через ы, а в орфографии через и, – а потом долго думать, какая же из картинок (в равной степени привычных!) правильная.
Ещё один пример: слово нечто. Раньше оно произносилось как нешто, были слова нешто, ништо (отсюда ништяк). А теперь мы привыкли, что там пишется буква ч, и стали произносить нечто. А слово нешто приобрело другое значение. Это тоже один из возможных вариантов языкового изменения, когда слово делится на два: одно слово существует само по себе, а другое, от него ответвившееся, начинает существовать само по себе: оно меняет произношение и значение, оно может быть «сжёвано» наполовину... Ответвившееся от первоначального нечто слово нешто фигурирует в значении «неужели», «разве» или чего-то подобного.
Голос из зала: Может, это неужто превратилось в нешто?
Светлана Бурлак: Нет, просто слово нечто раньше так произносилось – нешто. А теперь нечто включилось в систему местоимений (некого, некому – некто; нечего, нечему – нечто), система местоимений стала несколько более стройной.
Голос из зала: Но что произносится же всё равно што…
Светлана Бурлак: Што, но нечто. Што мы слышим очень часто, поэтому мы привыкаем к тому, как оно произносится, раньше, чем к тому, как оно пишется. А вот нечто нам попадается позже.
Голос из зала: Но это южный говор, по-моему, «ш»…
Светлана Бурлак: Московский. Литературная норма, вообще-то. Это в Питере говорят что, а литературная норма предписывает говорить ш, и мы привыкли, если росли в Москве, говорить што. А потом нам попадается слово нечто, которое мы видим на бумаге, – и мы там видим ч и говорим, соответственно, ч. И совершенно при этом не задумываемся, что ч перед т вообще-то должно бы перейти в ш... Впрочем, теперь уже, видимо, не должно, теперь уже и вместо бывшей булошной стала булочная – мы смотрим на вывеску, а там написано булочная, и мы это слово так и читаем.
Борис Долгин: Но я не могу сказать, что ничто ([ништо]) гораздо чаще употребляется, чем нечто, и всё-таки ш сохранилось в произношении.
Светлана Бурлак: А [ничтожный] или [ништожный]?
Борис Долгин: [Ничтожный], но всё-таки [ништо]…
Светлана Бурлак: Ну, это то, к чему я перехожу дальше, а именно, к статистике. Когда я говорила про падение редуцированных, я говорила, что сначала оно произошло в одних контекстах, потом в других, потом тут, потом там, потом всё чаще и чаще и так далее. Так вот, примерно то же и с нешто. На слайде перед вами график по годам (это Национальный корпус русского языка умеет строить такие графики), и мы видим, что его то больше, то меньше, то больше, то меньше. Это очень важное свойство языковых изменений – стохастичность, когда начинается всё с того, что просто меняется статистика. Вот например, в конце XIX века это самое нешто переживает взлёт, а потом его становится всё меньше и меньше.
Голос из зала: У нас по письменным источникам…
Светлана Бурлак: Это на основе корпуса, Национального корпуса русского языка. Там что есть, то есть. Может быть, если собрать другой корпус, то статистика чуть-чуть изменится, но я не думаю, что сильно.
Борис Долгин: Нет, вопрос был немножко в другом. Корпус составляется, для этого периода во всяком случае, из письменных источников.
Светлана Бурлак: Да, из письменных, но там много художественной литературы, а в художественной литературе довольно часто имитируется устная речь, Поэтому можно найти примеры того, что характерно для устной речи. За последние годы есть устный корпус, потому что сейчас устная речь тоже активно изучается, обрабатывается, и там можно посчитать статистику и по устной речи тоже.
Такой график со взлётами и падениями похож на график нейтральных мутаций в биологии: если мутация нейтральна, то носителей может становиться то побольше, то поменьше, и эта болтанка может длится долго – до тех пор, пока эта кривая не зацепит нуль или единицу. Если она зацепляет нуль, то, соответственно, данная мутация вымирает, если единицу – то фиксируется в популяции. Так и здесь, с любыми языковыми явлениями: языковые явления – это нейтральные мутации, поскольку, как вы понимаете, совершенно всё равно, сказать нешто или нечто.
Бывают тенденции, которые сначала идут на подъём, а потом как-то постепенно теряются, так и угасают, не развившись полностью. Вот, например, в какой-то момент в русском языке возникает одушевлённость. Во времена Мономаха её не было, помните: «и ко́нь | съ мъною́ | повь́рже», – не коня повь́рже, а ко́нь повь́рже. Потом одушевлённость возникает, и теперь у нас винительный падеж в зависимости от одушевлённости совпадает либо с именительным, либо с родительным. Была ещё попытка сделать одушевлённость в дательном падеже, чтобы одушевлённые существительные имели дательный падеж на ови, типа богови, а неодушевлённые – на у, типа столу. Но потом эта попытка постепенно сошла на нет. То есть, в какой-то момент она была, в какой-то момент её становилось больше, больше и больше, а потом стало чем дальше, тем меньше, в конце концов она зацепляет ноль – и всё, больше её нет.
Так же можно было бы проследить частотность падения-прояснения еров, частотность разных вариантов будущего времени... Но если частотность влияет на достройку правила (я говорила про это сегодня несколько ранее), то такие вот простые статистические изменения могут приводить к системным изменениям в языке. То есть, получается, что языковые изменения – это самоорганизующийся процесс, он не требует ничьей воли, не требует ничьего вмешательства, и на него нельзя повлиять по собственному желанию. То есть, можно запустить какое-то новое слово или новую фразу, но это будет очень небольшой вклад в изменение частотности. А куда эта кривая поползёт дальше, – это уж как выйдет.
Вот, собственно, и всё. Прошу прощения, я немножко затянула. Спасибо за внимание.
Борис Долгин: Да, спасибо большое.
Обсуждение лекции
Борис Долгин: Начну, пожалуй, немножко я. Чего хочется всегда, когда мы говорим о механизмах чего бы то ни было? Всегда хочется понимать, что запускает механизм, как он дальше развивается, и, более того, хочется понимать всегда параметры того, как это дальше работает. Смешали то-то в каких-то количествах с тем-то в таких-то количествах при такой температуре… ну, и так далее, я думаю, понятно, о чём я. По части случаев мы получили ответ на вопрос «Что запускает?», в частности, по случаю, когда влияет написание, появляясь регулярно перед глазами, – здесь мы понимаем, что запускает. Но по части случаев мы не получили ответ на вопрос «Что запускает?», мы получили лишь ответ на вопрос «Как это дальше транслируется из поколения в поколение?», но не «Что запускает?». Это первый момент.
Второй момент. В какой степени можно будет когда-нибудь предсказывать эффект от тех или иных изменений? Я имею опыт ответа на этот вопрос, например, от Максима Анисимовича Кронгауза. Он как-то очень осторожно отвечает на вопрос: «А вот как это может измениться? Можно ли спрогнозировать?» Кажется ли тебе с твоей позиции (всё-таки вы занимаетесь немножко разной лингвистикой), что что-то с этим можно будет делать?
И последний совсем мелкий момент. Нейтральный ли это признак? Ведь от написания или от произношения вполне зависит, будешь ли ты понята своим собеседником, а это дальше влияет на эффективность коммуникации и так далее. То есть, в случае, когда у нас нет оппозиции, тогда поймут, конечно. А когда она есть? Когда это может быть понято как-то иначе или вообще не понято, откуда ж тут нейтральность?
Светлана Бурлак: Так. Сейчас (главное – не забыть все эти вопросы). Начну с того, что запускает. Изменения в произношении запускаются отчасти тем, что называется «беглое» или «аллегровое» произношение, когда люди произносят что-то очень быстро, немножко сжёвывая какие-то гласные и согласные. Дело в том, что язык в очень высокой степени избыточен, и когда я сказала, что «такие примеры есь почти в каждой фразе», и сжевала, сглотнула это конечное ть, ни у кого из вас не возникло проблем с пониманием, хотя я сглотнула существенную часть этого слова: й – э –с’ – т’.Четверть, вообще говоря, сглотнула. И ничего страшного не произошло. Язык оказывается настолько избыточен, что можно иногда целую четверть сглотнуть, и ничего не будет. Это ответ на вопрос о нейтральности.
Борис Долгин: …до какого-то уровня нейтральность…
Светлана Бурлак: До какого-то уровня – нейтральность. То есть, попасть так, чтобы в результате какого-то изменения получилось много случаев непонимания, много каких-то слов, которые станут одинаковыми, получается очень редко. Кроме того, в такой ситуации может включиться механизм нерегулярного изменения, например, появляется морфологическое ограничение: «вообще-то во всех случаях краткое а переходит в о, а долгое – в а, а вот в показателе именительного падежа оно почему-то забыло сократиться (хотя вообще-то по всем другим индоевропейским языкам оно сократилось); но, поскольку тут женский род, а ему надо иметь а в качестве показателя, то вот тут оно не сократилось». Конечно, это не очень-то регулярно: почему-то все индоевропейцы сократили здесь гласный, а славяне – нет, но зато это позволяет сохранить идею «женского рода на а». То есть, вводятся морфологические ограничения на фонетические изменения, и, соответственно, избегается ситуация, когда можно было бы чего-то крупно не понять.
Изменения, которые называются грамматикализацией (такие, как going to, которое переходит в gonna, как буду, которое становится показателем будущего времени), запускаются таким образом, что набирает частотность некоторое выражение. В какой-то момент можно было сказать и начну делать, и хочу делать, и имамь («имею») делать, и буду делать, и стану делать, – и, в общем-то, не было особой разницы. А потом «буду» набирает частотность, постепенно расширяя контексты, и в результате мы имеем то, что имеем. Бывает иногда, что иноязычные какие-то влияния запускают языковые изменения, особенно если контакт сильный, доходящий до стадии всеобщего билингвизма. Тогда люди, которые учат язык, неродной для них с детства, делают в нём значительное количество ошибок, например, путают грамматический род или вовсе его убирают. Или, скажем, произносят звуки не так, как принято в этом языке, а так, как они привыкли в своём родном языке. Следующие поколения носителей, воспринимая язык даже в детстве, но от этих неполноценных носителей, которые учили этот язык во взрослом возрасте, будут воспроизводить такие неправильные схемы – схемы произношения, схемы словоизменения и т.д. Является ли это ответом?
Полного ответа на самом деле нет, потому что иногда бывает так, что какая-то вариативность держится многие века.
Ещё фонетические изменения могут запускаться ошибками восприятия. Когда мы какие-то вещи можем воспринять одинаково, это служит поводом к тому, чтобы и произносить их одинаково. Старшие поколения думали, что это различается, а младшие поколения слышат, что это одно и то же, и уже перестают это различать и в произнесении.
По поводу вариативности, которая не приводит к изменению, а так и болтается на протяжении многих веков, самый знаменитый пример – это английское «инговое» окончание. Оно может быть ing (через [ŋ]), а может быть in’ (через [n]), как в рекламе Макдоналдса I’m lovin’ it, где на конце слова lovin’ пишется n и апостроф, чтобы было видно, что это n обычное, а не настоящее ŋ. Казалось бы, n проще, чем ŋ, и, наверное, n должно вскорости вытеснить ŋ, – но, оказывается, что за последние шестьсот лет как-то не вытеснило. Так они и варьируют – можно сказать так, можно сказать сяк. Есть, конечно, и различия (в некоторых регистрах речи не стоит говорить n на этом месте), но тем не менее эта вариативность есть, и она есть уже многие века.
Борис Долгин: Обычно что-то такое приводится в качестве обоснования отсутствия универсального принципа экономии.
Светлана Бурлак: Можно сказать и так. Но поскольку изменения стохастичны, как нейтральные мутации, эта вариативность будет-таки болтаться, пока не зацепит либо ноль, либо единицу. А вот когда она зацепит ноль или единицу, этого мы не можем сказать. Вернее, в каких-то случаях можем сказать: например, если в языке исчезли падежи и исчезли всякие намёки на различия между именительным падежом и винительным, то судьба этому языку зафиксировать порядок слов (поскольку надо же как-то различать, кто кого любил и кто кого убил). Но в каких-то других случаях мы не можем этого сделать. Например, когда мы смотрели на развитие будущего времени в русском, то в какой-то момент очень хотелось предсказать, что вот сейчас хочу выиграет эту гонку, станет показателем будущего времени, и русский язык пойдёт по болгарскому пути (или по английскому пути). Но нет, не случилось, в финал вышел глагол быть, а хотеть где-то потерялся, – остался как лексическое слово, но стать грамматическим показателем у него не получилось.
Борис Жуков. Значит, если я правильно понял, критерием возможности или невозможности изменений какой-то языковой нормы является смыслоразличение. То есть, если какая-то форма уже не служит смыслоразличению, она может выпасть, стереться, измениться и так далее. И, наоборот, если есть потребность в смыслоразличении, то возникает и различение в произношении.
Светлана Бурлак: Не совсем так. Иногда бывают самые удивительные омонимы, например, есть язык, в котором омонимичны 7 и 100. И ничего, живут люди (как живут – не знаю). Но дело ещё вот в чём: дело в том, что когда мы говорим, просто ведём нормальные бытовые диалоги, то мы довольно большую часть информации черпаем не из слов, не из звуков, а из всей ситуации в целом, из нашего опыта общения с данным человеком, из нашего опыта пребывания в таких ситуациях. И человек может сказать даже просто: «Дай-ка эту штуку», и мы поймём, какую именно штуку. Естественно, в такой ситуации название этой «штуки» можно сжевать на сколько угодно процентов, и всё равно все всё поймут. Поэтому потребность смыслоразличения, конечно, важная вещь, но совсем решающего голоса она всё-таки не имеет.
Голос из зала: Понятно, я хотел просто дальше перейти к конкретному примеру. Вот сейчас мы являемся свидетелями, когда топонимы на о превращаются в несклоняемые, да? «Живу в Митино», «улетел из Шереметьево», притом, что там эта склоняемость вообще была смыслоразличительна. «В Митино» и «в Митине» означало разные вещи. В одном случае, значение направления («еду в Митино»), в другом – значение пребывания. Почему вообще возможны такие изменения, вопреки функции смыслоразличения?
Светлана Бурлак: Всё очень просто: дело в том, что «в Митино» и «в Митине» никогда не оказываются во фразе в одиночестве, всё время будет либо «Я еду в...», либо «Я живу в...». Если «Я еду в...», то дальше пусть это будет хоть Бюллербю: «Я живу в Бюллербю», «Мы все из Бюллербю» (это название книги Астрид Линдгрен, если кто не читал, почитайте, она очень хорошая). И то, что это Бюллербю не склоняется, не страшно: если «я еду в...», – то это значение направления, а если «я живу в...», – это значение местоположения. А если «мы все из...», – то это значение источника, происхождения и т. д. И склоняемость Бюллербю (или Митина) в данном случае совершенно не важна. Вот оно и не склоняется. Что меня ещё более удивляет (и даже несколько напрягает), так это несклоняемость фамилий, типа моей, в мужском роде. Например, когда приходишь на почту, а там написано в образце телеграммы: «Кому? ________Бондарчук Ивану Ивановичу____________». Вот поэтому, когда я говорила о склонении, я обмолвилась, что, может быть, через несколько столетий у нас исчезнут все падежи (но на наш век хватит): я имела в виду именно эти вещи, типа «я живу в Митино» и телеграммы «Ивану Ивановичу Бондарчук».
Борис Долгин: Это уже гораздо опаснее, особенно если только инициалы….
Светлана Бурлак: Да, потому что могла бы быть Ирина Ивановна Бондарчук, а вовсе не Иван Иванович. Но если указаны дом и квартира, то они уж как-нибудь разберутся между собой, кому из них телеграмма. И то – телеграмму-то скорее всего в ящик бросят, так что кто первый достанет, тот и прочитает.
Ещё есть (об этом писала Ирина Левонтина) «йогурт со вкусом клубника». Такое тоже появляется, – и оказывается, что ничего страшного. В конце концов, в английском языке все падежи вымерли, и ничего, живёт английский, не помирает. Так что, если у нас падежи вымрут, мы от этого тоже не умрём.
Лев Московкин. На самом деле, я счастлив, что я вас вижу и слышу живьём. <смех в зале> Судя по Вашим книгам, я представлял себе лишь малую долю того, что Вы знаете и, если можно, я свои основные вопросы отправлю Вам по электронной почте, а сейчас ограничу себя. Но с нейтральными мутациями не получается так просто, как по Мотоо Кимуре, потому что нейтральность есть только там, где не проверяли, а в дискуссии этой модной участвовали, в основном, теоретики, а не практики. И стохастичности нет, потому что есть самоорганизация во всём, где только можно видеть. И есть мутации… Но что важно, так это то, что есть совершенно чудовищный параллелизм публичного информационного поля и того, что происходит в хромосомах. Но мне хотелось бы Ваши комментарии по этим вопросам. Потом… мой любимый вопрос, не связана ли эволюция языка с общими причинами эволюции? Ведь человек, особенно его сознание, очень жёстко привязаны к турбулентности в структуре хаоса. Политики этого не любят, но я совершенно точно знаю, чем объясняется…
Борис Долгин: Спасибо, спасибо, остальное по электронной почте.
Лев Московкин: Мы описали тенденцию усложнения языка . Сейчас никто не скажет, там, из пресс-центра, что произошёл «бой», только «боестолкновение», творчество мемов, терминоидов, заимствование терминов из других... Да, да, да, особенно творчество...
Светлана Бурлак: Я прошу прощения, но боюсь, что, во-первых, я, наверное, не очень поняла вопросы, а во-вторых, небольшой я специалист по турбулентностям хаоса, честно говоря.
Владимир. Скажите, по ходу пришла такая мысль, что в голове есть какие-то фразы, которые принадлежат Петру I, Ломоносову, какие-то цитаты, – и это язык, который очень сильно отличается от нашего современного, но вот уже следующие пятьдесят лет буквально, и появляются Жуковский, Пушкин, – это уже тот практически без изменений современный язык. Что было на этом этапе? Правильно ли я понимаю, что было, да? И что на этом этапе произошло такое, что язык так сильно изменился и уже появился современный язык?
Светлана Бурлак: Ну, во-первых, Пушкин – это тоже не очень современно. Я, поскольку не в первый раз говорю о языковых изменениях, то старалась особенно не повторяться, поэтому я не стала вставлять в качестве начала слайд из Пушкина, где говорится про остров Буян, что «он лежал пустой равниной, рос на нём дубок единый, а теперь стоит на нём новый город со дворцом», ну и так далее. Мы ведь сейчас не скажем «со дворцом», верно? И «дубок единый» не скажем. Государство может быть единым, билет, – а дубок «единым» не бывает, дубок – «один-единственный». Так что у Пушкина есть довольно много такого, как мы бы сейчас не сказали. Почему Ломоносов или даже Радищев и Пушкин так различаются по языку? Тут причина вот в чём, если я правильно помню: причина в том, что в своих публичных речах и Пётр, и Ломоносов старались говорить литературным, настоящим, хорошим, правильным языком, а не абы как. При этом в качестве литературного, хорошего, эталонного, правильного языка на Руси функционировал церковно-славянский. Поэтому получалось, что русский язык тем «лучше», «правильней» и «эталонней», чем он ближе к церковно-славянскому. Соответственно, даже у того же Радищева (а не только у Ломоносова) довольно многое ориентировано на церковно-славянский, ориентировано на то, чтобы приблизить норму живого русского языка к тому, что является «эталонным», «правильным», то есть, церковно-славянским. Пушкин же пошёл по другому пути, на современный лад это выглядело бы так: «А вот ща прям так разговорным языком всё и скажем!» Ну, правда, «панталоны, фрак, жилет – всех этих слов на русском нет» – так ничо, ща будут! Если бы такой человек, с такими установками жил сейчас, то он писал бы «вотпрямщас» и прочие подобные вещи. И это оказалось очень востребовано, оказалось очень приятно говорить так, как говорится. К тому же Пушкин был гений. Сейчас нам этого не видно, потому что язык изменился, а тогда это было видно очень хорошо. И поэтому его невозможно переводить на другие языки – потому, что у него слова – совершенно обычные – как будто бы сами аккуратно складываются в ямбы или в октавы, как будто бы сами собой, взяли и – раз-раз-раз, сложились, и получилось красиво. На самом деле, он, наверное, над этим работал и серьёзно работал, чтобы они у него так складывались. Но вот эта лёгкость, это изящество слога, когда речь льется и льется, как будто бы ты просто говоришь, – и вдруг она оказывается четырёхстопным ямбом (или пятистопным), – это оказалось очень привлекательным. Ну и соответственно, читающая публика сориентировалась на эту норму, которая потом была объявлена нормой русского литературного языка.
Александр.Возможно, мой вопрос не совсем по теме, но хочется спросить про связь мышленья и речи. Я недавно прочитал, что в Африке, например, практически нет будущих времён и когда африканец общается с европейцем, то он переводит речь, скажем, на французский язык и говорит: «Я готов к тебе в гости», а на своё языке он думает: «Я хочу прийти в гости. Возможно, я приду в гости». Вот то, что Вы рассказывали, что было в XII веке, может быть, расскажете, как связано это… И, скажем, у нас нет плюсквамперфекта, а в европейских языках он встречается… Спасибо.
Светлана Бурлак: Ну, про всю Африку я не скажу, потому что в Африке языков под две тысячи. Но, например, в суахили точно есть будущее время, это я знаю (потому что я знаю, что у него есть показатель ta, и этот показатель восходит к глаголу «хотеть»). Но это так же уже не глагол «хотеть», а просто показатель будущего времени, как английское will – не глагол «хотеть», а показатель будущего времени, как болгарское ще (читается «штэ») – не глагол «хотеть», а показатель будущего времени. А что там в остальных языках, – это где как, наверняка. Может быть, какие-то из них тоже не дошли до будущего времени. В конце концов, будущее время – вещь не обязательная, вполне можно жить без этого.
Борис Долгин: Вопрос был немножко не о том, все ли дошли, а о том, связано ли это как-то с мышлением.
Светлана Бурлак: Наверное, как-то связано. Но как именно, я сказать не могу, потому что для этого надо проводить какие-то исследования мышления – исследовать мышление какого-то племени и сказать, что, мол, у него такое-то мышление, такой-то «народный дух» (по Гумбольдту), и поэтому у него соревнование за будущее время должен выиграть глагол «хотеть», – а потом посмотреть, что у него фигурирует в качестве глагола будущего времени: если действительно окажется, что «хотеть», значит, в этом есть смысл, а если окажется, что победил, например, глагол «иметь», то, значит, плохо исследователи изучили...
Голос из зала: У сознания есть такое свойство переноса…
Светлана Бурлак: У сознания, конечно, есть свойство переноса, но, на самом деле, в разных языках это происходит по-разному, и, с чем это связано, не очень известно.
Борис Долгин: Значит, заказ на антрополога принят…
Голос из зала: У меня вопрос про нули и единицы. Было сказано, что если какая-то форма достигает частоты нуля, то она вымирает нацело. Но ведь она может сохраниться, например, в книгах, в кино, в песнях… Есть ли примеры, чтобы вымершие формы возвращались обратно?
Светлана Бурлак: С тех времён, когда появляются книги, кино и песни (по радио или хотя бы с патефонной пластинки), – да, бывает. Но, например, форма забодёт из «Козы рогатой» почему-то не вернулась, хотя, казалось бы, вполне могла, имела все шансы. Но тут, скорее, преобразуют форму: форма будет типа «нескладушки-неладушки», но зато она будет приближена к современному языку. Мы сейчас говорим: «Всяк кулик своё болото хва́лит». Очень нескладная пословица, верно? А если мы знаем, что раньше было ударение хвали́т, то Всяк кули́к своё болото хвали́т – уже гораздо более складно. А если ещё предположить, что там первоначально был не вообще «кулик», а «улит» (такой кулик, который на болоте живёт), то вообще рифма получается уже идеальная: Всяк ули́т своё болото хвали́т. Но кто ж теперь знает улита? Да и глагол хвалить ударение перенёс, это не звонить, за него не зацепились, он успел, и поэтому теперь мы говорим Всяк кулик своё болото хва́лит.
Борис Долгин: Значит, у нас время истекает. Последние два вопроса. Только очень коротко, очень лапидарно. Борис Борисович…
Борис Жуков: Тогда я позволю себе ещё один вопрос, про аналогии между изменениями в языке и нейтральными мутациями. Дело в том, что нейтральные мутации так себя ведут в маленьких популяциях. Если в популяции больше пятисот особей, то там уже таких колебаний – от нуля до единицы – не получится. У нас язык, носители которого могут исчисляться сотнями миллионов. Каким образом там ухитряются быть такие случайные колебания?
Светлана Бурлак: На самом деле, языки, которые распространены в маленьких сообществах, довольно существенным образом отличаются от языков, которые распространены в больших сообществах. И тот же язык суахили, который служит лингва франка по всей Восточной Африке, оказывается существенно проще (лингвисты умеют мерить сложность количественно, поэтому, когда я говорю «проще», это значит, что были исследования, которые померили эту сложность и нашли её сравнительно небольшой), чем многие другие африканские языки того же региона, на которых говорит меньше народу. Если мы возьмём какой-нибудь малый язык нашего Севера, то мы увидим там такие грамматические категории, которых в русском мы не найдём вообще никогда. Потому что в маленьких коллективах имеет шанс закрепиться, например, такая удивительная вещь как категория личного предназначения (примеры из нганасанского языка): «лодка для меня», «лодка для тебя», «лодка для него» – это будут разные суффиксы. Притом, что ещё бывает «моя лодка для меня», «моя лодка для тебя» – и это тоже будут разные суффиксы. Иметь такое количество суффиксов – такое не каждому языку дано.
Борис Жуков: Я немножко про другое спрашивал. Как раз про маленькие всё понятно. Как это в больших ухитряется работать? Как могло случайно выпасть вот то самое нешто, если это выпадение зафиксировано для русского языка, для, я так понимаю, рубежа XIX-XX вв., да?
Светлана Бурлак: Ну, оно ещё до конца не выпало. Оно иногда попадается, в корпусе даже в 2000-х годах есть парочка примеров. Но немного, немного.
Борис Жуков: То есть Вы уверены, что это процесс, аналогичный именно дрейфу генов, а не какое-то закономерное вымирание?
Светлана Бурлак: Не похоже оно на закономерное, похоже именно на случайное, потому что его действительно так болтает – то больше, то меньше, то больше, то меньше. Впрочем, может быть, какие-то закономерности со временем и будут обнаружены, периодически какие-то закономерности обнаруживаются. Когда обнаруживаются закономерности, то тогда, значит, всё закономерно. Но когда идёт такая, действительно, болтанка по принципу «то больше, то меньше» без всяких видимых причин, то это, действительно, скорее, наводит на мысль о какой-то такой случайности, стохастичности.
Борис Долгин: И последний вопрос, вот там была рука в конце...
Голос из зала: Скажите, пожалуйста, как Андрей Дмитриевич Зализняк узнал…
Борис Долгин: …Анатольевич…
Голос из зала: ...Анатольевич, да… узнал, какие были ударения в XII веке? Или это только его предположения?
Светлана Бурлак: Ну, во-первых, у нас есть рукописи (правда, не XII века, а XIV), где эта система ещё не разрушена и видно, что система эта есть и только иногда писец ошибается. Есть такие рукописи, где ударения просто проставлены. А во-вторых, есть диалекты, которые перестраивают систему некоторым образом, но перестраивают её системно, так что, например, в некоторых диалектах в зависимости от схемы ударения появляется разница между открытым и закрытым о: есть оˆ и ɔ.
Вопрос из зала: То есть, это уверенно можно сказать, что так было?
Светлана Бурлак: Да.
Вопрос из зала: То есть, не предположение:
Светлана Бурлак: Да.
Борис Долгин: Да, спасибо большое.